Казбек Султанов
На рубеже 1960-х и 1970-х годов я, будучи аспирантом
Института мировой литературы и постоянным собеседником Расула Гамзатова,
наблюдал за мучительными попытками поэта и (в те годы) статусного
государственного деятеля реабилитировать имя Шамиля. Даже простое упоминание
имама в «новомировской» публикации лирико-исторического эссе «Мой Дагестан»
требовало и усилий А.Т. Твардовского, и хождений Р. Гамзатова в ЦК
КПСС. Помню, как мы отмечали возвращение Расула из очередного высокого кабинета
с благой вестью: разрешено было не только упомянуть имя имама, но и включить в
текст связанные с ним предания и легенды.
После антишамилевского «манифеста» М. Багирова
оценочно-вульгаризаторское отношение к прошлому распространилось не только на
Шамиля, но в целом на фольклорный тип героя-бунтаря, вдохновленного идеей
народного блага. На волне идеологической критики Шамиля участились попытки «развенчать»
легендарного героя общедагестанского фольклора, народного заступника аварца
Хочбара, песню о котором Л. Толстой назвал «удивительной». Р. Гамзатов
в 1970-е годы в своем трагическом «Сказании о Хочбаре, уздене из аула Гидатль,
о Кази-кумухском хане, о хунзахском Нуцале и его дочери Саадат» вернулся к
воссозданию характеров, свойственных эпико-героическому фольклору, и это
возвращение имело для творчества Р. Гамзатова программный характер. Хочбар
в поэме предстает не только как представитель вольного аварского аула Гидатль:
неоднократно возникает апелляция к чувству общности многонационального
Дагестана и к идее органичной преемственности поколений. Образ древнего и
единого Дагестана органично соединяет в едином смысловом пространстве
развернутую реконструкцию фольклорной версии и актуализацию героического
образа.
Мой Дагестан! Начал начало.
Того, что было, не иначь.
С утра полдня зурна звучала.
С обеда начинался плач.
Того, что было, не иначь.
С утра полдня зурна звучала.
С обеда начинался плач.
Полжизни — пляска и веселье,
Полжизни — сабли острие.
Твоя история пред всеми,
Тьма и величие ее.
Полжизни — сабли острие.
Твоя история пред всеми,
Тьма и величие ее.
Горели горные аулы,
Горели в мире города.
Хочбары, жены — все минуло,
Народ не сгинет никогда.
Горели в мире города.
Хочбары, жены — все минуло,
Народ не сгинет никогда.
Не минут свадьбы, песни в поле,
Не минет древняя молва,
Не минут мужество и воля,
Не минут давние слова...
Не минет древняя молва,
Не минут мужество и воля,
Не минут давние слова...
История обращений Р. Гамзатова к образу Шамиля и теме
кавказской войны наводит на мысль о поступательном восхождении к важному для
поэта смыслу. Шамиль наряду с отцом поэта Гамзатом Цадасой занял в
произведениях Р. Гамзатова совершенно особое место как хранитель
морально-этических ценностей, кодекса горской чести, как олицетворение
бессмертного начала народного бытия. Заветы отца и письмо-завещание Шамиля («Мои
горцы! Любите свои голые дикие скалы...») воспринимаются в произведениях
зрелого Р. Гамзатова как бесспорные ценностные ориентиры и опорные точки
мироощущения. В полифоническом соединении мотивов в книге «Мой Дагестан» чрезвычайно
важное место занимают мотивы национального самосохранения. Этот внутренний
пафос «Моего Дагестана» чутко уловил французский прозаик Арман Лану, который
вынес в эпиграф своего романа «Пастух пчел» самую значительную, на его взгляд,
мысль дагестанского поэта: «Человек и свобода на аварском языке называются
одним и тем же словом. “Узден” — человек, “узденлъи” — свобода, поэтому, когда
говорится о человеке — “узден”, имеется в виду, что он свободный — “узденлъи”».
Взыскательное отношение к слову о жизни предков,
требовательность к себе, потомку и наследнику, как основа духовного
самоочищения предопределили смысловой диапазон поэмы «В горах мое сердце» —
лучшего, на мой взгляд, произведения Р. Гамзатова по проникновенности, по
силе признания и покаяния.
За пять лет до поэмы Р. Гамзатов написал полное
конъюнктурных выпадов против Шамиля стихотворение «Имам» — в соответствии с
партийными установками. Стихотворение перегружено обвинениями типа: «Англичане
усердно чалму на него намотали, / И старательно турки окрасили бороду хной»,
которые, однако, не идут ни в какое сравнение с взвинченным публицистическим
негодованием в одной из финальных строф: «Труп чеченского волка, ингушского
змея-имама / Англичане зарыли в песчаный арабский курган».
Поэма «В горах мое сердце» стала для Р. Гамзатова
своего рода палинодией.
Помню, седобородый, взирая с портрета,
Братьев двух моих старших он в бой проводил.
А сестра свои бусы сняла и браслеты,
Чтобы танк его имени выстроен был.
Братьев двух моих старших он в бой проводил.
А сестра свои бусы сняла и браслеты,
Чтобы танк его имени выстроен был.
И отец мой до смерти своей незадолго
О герое поэму сложил... Но, увы,
Был в ту пору Шамиль недостойно оболган,
Стал безвинною жертвою темной молвы.
О герое поэму сложил... Но, увы,
Был в ту пору Шамиль недостойно оболган,
Стал безвинною жертвою темной молвы.
Может, если б не это внезапное горе,
Жил бы дольше отец... Провинился и я:
Я поверил всему, и в порочащем хоре
Прозвучала поспешная песня моя.
Жил бы дольше отец... Провинился и я:
Я поверил всему, и в порочащем хоре
Прозвучала поспешная песня моя.
Саблю предка, что четверть столетья в сраженьях
Неустанно разила врагов наповал,
Сбитый с толку, в мальчишеском стихотворенье
Я оружьем изменника грубо назвал.
Неустанно разила врагов наповал,
Сбитый с толку, в мальчишеском стихотворенье
Я оружьем изменника грубо назвал.
Эти самообвинения в поэме показались автору недостаточными,
и Р. Гамзатов вводит в поэму сцену ночного явления Шамиля и предоставляет
слово самому имаму:
Газават мой, быть может, сегодня не нужен,
Но когда-то он горы твои защищал.
Видно, ныне мое устарело оружье,
Но свободе служил этот острый кинжал.
Но когда-то он горы твои защищал.
Видно, ныне мое устарело оружье,
Но свободе служил этот острый кинжал.
Поэтически и психологически смелым поступком можно назвать
согласие повествователя в поэме (максимально автобиографического, максимально
близкого к автору) выслушать от Шамиля оценку стихотворения, написанного в
идеологическом помрачении:
Говорит он: «В боях, на пожарищах дымных
Много крови я пролил и мук перенес.
Девятнадцать пылающих ран нанесли мне.
Ты нанес мне двадцатую, молокосос.
Много крови я пролил и мук перенес.
Девятнадцать пылающих ран нанесли мне.
Ты нанес мне двадцатую, молокосос.
Были раны кинжальные и пулевые,
Но тобой причиненная — трижды больней,
Ибо рану от горца я принял впервые.
Нет обиды, что силой сравнилась бы с ней...»
Но тобой причиненная — трижды больней,
Ибо рану от горца я принял впервые.
Нет обиды, что силой сравнилась бы с ней...»
Сопрягая в смысловом поле поэмы глубокое раскаяние («Ты,
родная земля, не гляди на поэта, / Словно мать, огорченная сыном своим») и
выстраданную откровенность («...Я люблю твою гордость и тягу к свободе, / Мой
народ, что когда-то родил Шамиля»), поэт достигает кульминации, и эта
кульминация — прощание с ошибками молодости.
В дальнейшем в творчестве Р. Гамзатова неоднократно
варьировалась эта — впервые разработанная в поэме «В горах мое сердце» — тема
глубокого раскаяния, полученного и навсегда усвоенного урока-предостережения. В
лучших стихотворениях Р. Гамзатова она поднимается до уровня философской
рефлексии:
Покарай меня, край мой нагорный,
За измену твоей высоте,
Верил я в чей-то вымысел вздорный
И разменивал жизнь в суете.
За измену твоей высоте,
Верил я в чей-то вымысел вздорный
И разменивал жизнь в суете.
<...>
Покарай меня, край мой нагорный,
Будь со мной за грехи мои строг
И на старенькой лодке моторной
На безлюдный свези островок.
Будь со мной за грехи мои строг
И на старенькой лодке моторной
На безлюдный свези островок.
Так ссылала седая Эллада
За грехи стихотворцев своих.
Отлучи от привычного склада
Повседневных сумятиц земных.
За грехи стихотворцев своих.
Отлучи от привычного склада
Повседневных сумятиц земных.
Ни хулы пусть не будет, ни лести,
Ты от жизни моей отруби
Кабинет с телефонами вместе
И машину с шофером Наби.
Ты от жизни моей отруби
Кабинет с телефонами вместе
И машину с шофером Наби.
Отбери мне ненужные вещи:
Микрофон, что глядит прямо в рот,
Репродуктор, что голосом вещим
Круглосуточно что-то речет.
Микрофон, что глядит прямо в рот,
Репродуктор, что голосом вещим
Круглосуточно что-то речет.
<...>
И, отмеченный милостью божьей,
Как штрафник, обеленный в бою,
Возвратясь, к твоему я подножью
Положу «Одиссею» свою.
Как штрафник, обеленный в бою,
Возвратясь, к твоему я подножью
Положу «Одиссею» свою.
В одном из последних интервью, данном незадолго до смерти,
поэт вновь затрагивает больную для него тему: «Я не избегал крайностей,
присущих времени, и как следствие — писал о Шамиле отрицательно. Меня в народе
не проклинали, но осуждали — старики, читатели. Я тогда впервые задумался: как
много народа хранит о нем память. Ведь в ранней молодости я думал, что Шамиль —
это просто легенда, но позже понял, что он очень много значит для Дагестана».
На вопрос: что, по мнению поэта, объединило Дагестан, его многочисленные
народы,— последовал ответ: «Иногда и война объединяет. Шамиль способствовал
объединению страны...»
Во многих стихотворениях («День моего рождения», «Горький
мед», «Сказание о русском докторе» и др.), в прозаической книге «Мой Дагестан»
поэт возвращается к заветному имени, которое с детских лет сопровождало его как
символ духовного и исторического бессмертия родной земли: «Помню, в детстве,
сидя у камина, я любил слушать рассказы отца о знаменитом Шамиле». Или в
стихах: «Мне вода столько раз, сколько к ней подойду, / Прошумит Шамиля
незабытое имя». Это строки из стихотворения «Надпись на камне», где говорится о
том самом гунибском камне, на котором «восседал князь Барятинский, здесь Шамиля
пленивший...». В этом стихотворении нагнетаются беспокойные вопросы, обращенные
к Дагестану («Почему на камне — лишь имя врага? / Неужели тебе сыновья твои
чужды?»), к портрету Ленина («Я вас прошу, ответьте: разве верно все это?»), и
предполагаемый правильный ответ пролетарского вождя («Нет, / Товарищ Гамзатов,
это неверно!»). Все эти вопросы оттеняют фальшь и лицемерие идеологической
возни вокруг имени и борьбы Шамиля.
При рассмотрении эволюции образа Шамиля в творчестве Р. Гамзатова
становится очевидной соотнесенность этой эволюции с процессом освобождения от
иллюзий, с мотивом духовного отрезвления, занимающим столь значительное место в
позднем творчестве поэта. Движение от раскаяния и нравственного самосуда (поэма
«В горах мое сердце») к пониманию и воссозданию масштабной и внутренне
противоречивой личности имама стало одной из определяющих предпосылок
набирающей силу и глубину философской рефлексии. Особенно это заметно в большом
цикле восьмистиший Р. Гамзатова (например, «На сабле Шамиля горели / Слова
— и я запомнил с детства их...» и др.). Одно из них, с полемически обыгранным
эпиграфом из Пушкина «Смирись, Кавказ, идет Ермолов...», является программным:
Нет, не смирялись и не гнули спины
Ни в те года, ни через сотню лет
Ни горские сыны, ни их вершины
При виде генеральских эполет.
Ни в те года, ни через сотню лет
Ни горские сыны, ни их вершины
При виде генеральских эполет.
Ни хитроумье бранное, ни сила
Здесь ни при чем. Я утверждать берусь:
Не Русь Ермолова нас покорила —
Кавказ пленила пушкинская Русь.
Здесь ни при чем. Я утверждать берусь:
Не Русь Ермолова нас покорила —
Кавказ пленила пушкинская Русь.
В той же манере недвусмысленного противопоставления
ермоловских деяний и созидательной миссии русской культуры выдержана заключительная
строфа посвященного Ираклию Андроникову стихотворения “»Вернее дружбы нету
талисмана..»:
Не скажем о Ермолове ни слова
И предпочтем ему, как земляка,
Опального и вечно молодого
Поручика Тенгинского полка.
И предпочтем ему, как земляка,
Опального и вечно молодого
Поручика Тенгинского полка.
В стихотворении «Звучит из тумана...» поэт использует тот же
выразительный прием, что и в поэме «В горах мое сердце»,— диалог с Шамилем. В
ответ на полуупрек соотечественника («Лежишь под могильной плитою, Шамиль, /
Вдали от Кавказа, у края Медины...») имам напоминает о главном — связь человека
с родной землей не зависит от того, окончил ли он свои дни вдали от нее.
Сопоставление «там—здесь» призвано обозначить эту неуничтожимую привязанность к
Дагестану:
На подступах к Мекке лишь кости мои
Лежат у дороги в сыпучей могиле.
А сердце мое — там, где вел я бои,
Где скальные выси мне крепостью были.
Лежат у дороги в сыпучей могиле.
А сердце мое — там, где вел я бои,
Где скальные выси мне крепостью были.
Увенчан мой череп здесь белой чалмой,
А мысль моя там, где тропа в поднебесье
Льнет к гребням Гергебля, повитым зимой,
Где руку поныне держу на эфесе.
А мысль моя там, где тропа в поднебесье
Льнет к гребням Гергебля, повитым зимой,
Где руку поныне держу на эфесе.
Здесь мерно верблюжий плывет караван,
Звенит колокольчик в метущемся прахе,
А там я, как прежде, касаюсь стремян,
И видят меня в Ахульго и в Хунзахе.
Звенит колокольчик в метущемся прахе,
А там я, как прежде, касаюсь стремян,
И видят меня в Ахульго и в Хунзахе.
Здесь в саване, раб я господень,
Лежу, а там — еще в гордом обличье и блеске
Вновь с войском по звездному мчусь рубежу
При всех газырях, в неизменной черкеске.
Лежу, а там — еще в гордом обличье и блеске
Вновь с войском по звездному мчусь рубежу
При всех газырях, в неизменной черкеске.
Этот же мотив определил звучание «Послания Шамилю», в
котором выделено постоянство ностальгического порыва «пленника в Калуге» —
порыва, присущего Шамилю все годы после пленения, до самого погребения в
Медине:
Койсу не заменили Шамилю
Приокские раздольные просторы.
В чудесном, дивном, но чужом краю
Ему ночами снились горы, горы...
Приокские раздольные просторы.
В чудесном, дивном, но чужом краю
Ему ночами снились горы, горы...
Тема трагического разрыва корневой связи приобретает
откровенно назидательный характер в тех произведениях, где Р. Гамзатов
вспоминает судьбу, взлет и падение другого героя кавказской войны —
Хаджи-Мурата («Голова Хаджи-Мурата», «Возвращение Хаджи-Мурата», «Пять песен
Хаджи-Мурата» и др.). «Отрубленную вижу гoлову...» — так начинается первое из
упомянутых стихотворений. Далее оно переходит в полный запоздалого покаяния
монолог легендарного наиба, изменившего Шамилю и перебежавшего на сторону
противника. После прямого вопроса авторского «я», заданного в интонации
нескрываемого осуждения: «И как, увенчанная славою, / В чужих руках ты
очутилась?»— следует исповедальное признание: «Я голова Хаджи-Мурата, / И
потому скатилась с плеч его, / Что заблудилась я когда-то». И дальше: «Дорогу
избрала не лучшую, / Виной всему — мой нрав тщеславный...»
Гамзатовское восприятие кавказской войны шире и сложнее
сосредоточенности на описаниях стычек и набегов; поэта прежде всего интересуют
ее духовно-нравственные последствия — сужение умственного горизонта, распад
взаимопонимания людей и целых народов — а, следовательно, и диалога культур,
обрыв межкультурных связей. В творческом сознании Р. Гамзатова чрезвычайно
важное место занимают идея солидарности, открытости миру и мировой культуре
(манифестацией именно этой позиции стал «Мой Дагестан»), переживание родства
человеческих душ, напряженный поиск связи «своего» и «другого», «родного» и «вселенского»:
«Это я Марию полюбил, а не гетман, старый и опальный...», «Дон Кихот освобождал
меня...», «Хочу тебя понять, о Индия» и т.п. В аварской литературе Р. Гамзатов
одновременно и открыл, и унаследовал идею культурного синтеза: до этого (еще в
дореволюционной литературе Дагестана) эта идея получила воплощение в поэме
аварского лирика Махмуда из Кахаб-Росо (1870 – 1919) «Мариам» (1914).
Призванный на службу в царскую армию, поэт дошел с ней до Австрии и,
потрясенный пережитым и увиденным на Первой мировой, пропел романтический гимн
любимой женщине, преодолевая в слове и словом реальные ужасы и потрясения.
Война в системе ценностей двух преемственно связанных
аварских поэтов, Махмуда и Р. Гамзатова, — посягательство на саму полноту
жизни, тотальное выпадение из культуры. В своем творчестве Р. Гамзатов
пробивается к целостному и ответственному взгляду на кавказскую войну, сопрягая
в одном смысловом поле героику борьбы за свободу и горечь невосполнимых
культурных утрат как неизбежного результата любой войны:
Были схватки суровы и жарки,
Сколько горцев ограбил ты, рок,
Дал им сабли заместо Петрарки,
Дал коней вместо пушкинских строк.
Сколько горцев ограбил ты, рок,
Дал им сабли заместо Петрарки,
Дал коней вместо пушкинских строк.
После Махмуда из Кахаб-Росо именно Р. Гамзатов
продолжил начатую им работу по расширению горизонтов дагестанской литературы.
Русская литература для него оказалась возможностью контакта с мировой культурой
в целом и приобщения к инонациональным ценностям; это вовсе не означает
недооценки других источников роста — например, колоссальной роли
арабско-мусульманской традиции. Постоянный сквозной лейтмотив поэтических
откровений и литературно-критических размышлений Р. Гамзатова: «И
пушкинский томик со мною, в котором / Аварский цветок меж страничек хранится».
Или: «На столе моем рядышком Блок и Махмуд». Поэт жадно «присваивал» себе плоды
другой литературы: «Русскую литературу мы воспринимали как собственную».
Внутренняя установка на сближение культурных миров — по словам Р. Гамзатова,
Пушкин в его сознании стал «национальным аварским поэтом» — в сопряжении с рано
осознанным призванием наследника и продолжателя национальной поэтической
традиции предопределила интенсивность эволюции поэта. Впервые в истории
дагестанской литературы именно в творчестве Р. Гамзатова ощущение единства
человечества заявило о себе как живое и сильное человеческое чувство. Он стал в
литературе первым европейцем, вдохновленным мыслью о Дагестане, и первым
дагестанцем, настолько одержимым мыслью о Европе и мире. Поэтическая мысль, не
паразитирующая на экспорте экзотики и самодовлеющего этнографизма, оказалась
продуктивной по своему смыслопорождающему потенциалу. Принцип встречного
движения в наибольшей степени проявился в системе эстетических координат книги «Мой
Дагестан»: образ Дагестана, утверждение самоценности национального мира
предполагает и требует контекста открытого диалога с разными культурами:
А другой мой аул в этом мире —
Белый свет, что распахнут всегда
И лежит предо мной на четыре
Стороны от аула Цада.
Белый свет, что распахнут всегда
И лежит предо мной на четыре
Стороны от аула Цада.
В свою очередь, образ мира концептуально невозможен без
теплой конкретики очага, истока, корней, без того, что поэт называет «властью
зова / Родной отеческой земли».
Обращение к Шамилю и к неразрывно связанной с ним теме
свободы, пережитая творческая драма (Р. Гамзатов оказался автором
взаимоисключающих текстов о Шамиле) стимулировали широту мировосприятия поэта,
непротиворечивую соотнесенность в его мире глубинных архетипов Дома и Дороги, «родного»
и «вселенского».
2004 год
Султанов, К. Идеализация, развенчание и сопричастность [Текст]:
Образ Шамиля как репрезентация национального самосознания в литературах
Северного Кавказа/ Казбек Камилович Султанов// Новое литературное обозрение.-
2004.- № 70.- С. 246 - 272.
Казбек Камилович Султанов – литературовед, доктор филологических
наук
Комментариев нет:
Отправить комментарий